Ваш браузер устарел. Рекомендуем обновить его до последней версии.

Ребро Адама

Рассказы

Дюссельдорф, Германия, 2015 

 

Ребро Адама

 

    Ребров ехал в этот приморский, курортный город с двумя одеялами. Он купил их когда-то к годовщине свадьбы, прельстившись роскошными, шитыми золотом вензелями «А» и «Е» – Адам и Ева. И хотя Ребров звался Александром, а жена – Еленой, вензеля показались ему символическими, их с Еленой вензелями. Теперь же он вез одеяла к еще одной годовщине: год назад, собрав чемоданы, жена уехала от него в приморский город, к некоему врачу-гомеопату по фамилии Аласания, и вот на днях запросила письмом развод. Ребров ехал, чтобы утрясти неприятные формальности, подписать нужные бумаги и, главное, вручить жене энную сумму наличными в счет стоимости части квартиры, которую они когда-то приобрели в складчину и в которой продолжал жить Ребров, – а одеяла зачем-то взял с собой. Хотя почему – зачем-то? Они, попадаясь некстати на глаза, всякий раз вызывали у него что-то наподобие сжатия сердца, как, например, вызывали фотографии умершей несколькими годами ранее матери, которую Ребров очень любил. Но если фотографии он спрятал в альбом, и если доставал альбом только в необходимых случаях: когда тоска по матери одолевала, или в редкие дни поминовения усопших, – то одеяла почему-то попадались ему из раза в раз, насмешничая золочеными вензелями. И это обстоятельство портило Реброву  кровь: он перекладывал одеяла с полки на полку, прятал на антресолях, складывал вензелями вовнутрь, но задним умом помнил об этом и норовил достать, развернуть, потрогать вышитые буквы руками. Он понимал: давно нужно было что-то решить с одеялами, но все медлил, – и тут подвернулся подходящий случай…  

    Он приехал в город ближе к полудню. Стоял февраль – для курортного города время бесполезное, остановившееся, неживое. Окна гостиничного номера, в котором разместился Ребров, выходили на набережную, туманную, сырую, пустынную. На гальке, у самой воды, серой полосой лежал выпавший ночью снег. Запрыгивали на берег, взбивая неопрятную, желтоватую пену, ломкие льдины. На оледенелом, как обсосанный леденец, парапете сидели две чайки и упрямо не замечали друг друга.

    - Черт! – невольно выругался Ребров, с недоумением глядя на снег, на неприветливое, вздувшееся море, на невозмутимых, надменных птиц, очень похожих повадками на людей.

    Был он у моря зимой впервые, и все, увиденное им, не укладывалось в сознании, вызывало ощущение если не отторжения, то непостижимости мира и бытия вокруг него. Зима и море казались ему нелепицей, не сочетаемой со здравым смыслом. Как это может быть – здесь, на юге, где летом так тепло, так привольно и благодатно?..

    - Черт! – еще раз сказал Ребров и принялся обустраиваться: повесил в шкаф зачехленный костюм, затолкал одеяла в упаковке на верхнюю полку, расставил в ванной у зеркала бритвенные принадлежности и одеколон. Затем принял душ, побрился и стал переодеваться, то и дело поглядывая на часы: приближалось загодя, еще на подъезде к городу оговоренное с женой время встречи.

    В гостиничном ресторане было так же пустынно и пасмурно, как на набережной. «Не сезон», – подумал Ребров, потерянно оглядывая не занятые столики и масляно отсвечивающую в свете бра барную стойку, пока бармен, молодой, полысевший до срока армянин в жилетке и щегольской бабочке заваривал кофе. Затем сел за столик у окна и стал дожидаться прихода жены.

    За окном изредка пролетали снежинки, как будто не настоящие, больше похожие на конфетти. Продефилировала к парапету старуха, разодетая, как молодая: в бриджах, сапогах с высокими голенищами и в короткой шубке из ламы, – стала отламывать от батона большие крошки и швырять чайкам. Те встрепенулись, бросились, захлопали крыльями, передрались.

    «А ведь ноги у тебя кривые! Куда бриджи – к таким ногам! – хотел было сказать старухе Ребров, но только пошевелил губами. – Еще и волосы ярко-рыжие, у дуры!»

    Старуха обернулась к кому-то у входа в гостиницу, кого Ребров не мог видеть, махнула рукой с остатками батона и внезапно захохотала.

    - Черт! – в третий раз за время приезда чертыхнулся Ребров и, жестом подозвав бармена, заказал рюмку коньяку.   

    Тут он увидел, как к стоянке подъехал лакированный, вороной джип, но водитель не завернул на парковку, а только приостановил машину с не заглушенным двигателем. Узнал в водителе Аласанию, которого видел год тому назад, во время бегства жены, узнал и Елену – в чужой, незнакомой, полной достоинства, со вкусом одетой женщине. Выйдя из машины, Елена что-то втолковывала Аласании, стоя вполоборота и жестикулируя ладонью в перчатке – так, как когда-то нарезала на кухне морковь или лук. Затем жена, или женщина, некогда бывшая его женой,  прошла мимо окна с затаившимся Ребровым к входу, – и походка ее, и капризно вздернутый подбородок вдруг испугали его мыслью, что это вовсе не Елена, а кто-то другой.

    «Но ведь это невозможно – так измениться за какой-то год! Или я не разглядел в ней чего-то важного, и женился сослепу? – спросил себя Ребров, теряясь и недоумевая. – Столько лет вместе, – неужели я не почуял бы, что она – другая?.. И этот вздернутый подбородок…»

    Официант принес коньяк в бокале, и Ребров быстро, не оборачиваясь на дверь, выпил, – он уже опасался пить при Елене, которая могла бог знает что подумать…

    - Так я и знала! – тотчас донесся до него голос жены, и прежде, чем она оказалась рядом, он уловил ее аромат, тревожащий, возбуждающий, чуждый. – Как тебе не совестно, Ребров! Мог бы подождать меня.

    - Что у тебя за духи? – спросил он, слегка приподнимаясь, но так и не встал, чтобы принять у жены пальто и пододвинуть ей стул.

    Она улыбнулась, пренебрежительно пожала плечами: мол, духи как духи, говорить не о чем! – села напротив и принялась стягивать с рук тугие перчатки, морщась от усилий, но и не отводя взгляда от Реброва. Веки у нее были подкрашены, накладные ресницы топорщились, и оттого хрусталики  живых, малахитовых глаз казались ему теперь необыкновенно  прозрачными и глубокими.

    Расправившись с перчатками и все так же рассматривая Реброва, она вдруг смешливо фыркнула, как если бы одобряла увиденное, потом обвела взглядом стол, поднесла к лицу пустой бокал, втянула сохранившийся запах ноздрями и укоризненно покачала головой:

    - Разумеется, коньяк! Вот что, Ребров, закажи еще грамм по пятьдесят. Надеюсь, у тебя есть деньги? Мерзкие зимы в этих субтропиках: пробирают до костей.

    Ребров сделал знак бармену, указывая на пустой бокал, – и тот издали понятливо кивнул в ответ.

    В ожидании выпивки помолчали. Елена сидела напротив, откинувшись на спинку стула, закинув ногу за ногу и выставив на обозрение удивительно  молодое колено в прозрачных колготках, смотрела на Реброва уверенно, спокойно, с доброжелательным любопытством, точно всегда была для него  не женой, но давней, доброй знакомой. На сгибе этого колена у нее был шрам от занозы, загнанной в детстве на деревянных горках, и в минуты близости…

    Чтобы не представлять, Ребров увел взгляд от колена к рукам, но на безымянном пальце у жены вместо копеечного колечка с изумрудом, которое подарил ей когда-то, увидел крупный бриллиант чистой воды, холодный и блестящий. И в ушах у нее сверкали такие же бриллианты. Надо сказать, этот Аласания времени даром не терял!

    Невольно Ребров перевел взгляд за окно, но вороного джипа и след простыл. Проявили деликатность, или она настроилась на долгий, тягостный   разговор?

    Он так и подумал с нажимом: она, – впервые подумал, как думают о чужом, потерянном навсегда человеке.

    Бармен принес коньяк и две шоколадные дольки в фольге – на одном блюдце. «А надо бы разделить: мне блюдце и ей, – мелькнула подлая мысль. – Как уже все разделено – на «до» и «после». Осталось только подписать бумаги…»

    - Что-то не так? – вдруг положила ему на руку ладонь Елена. – Что с тобой? Ты не болен?

    - О, со мной все замечательно! – с кривой ухмылкой отозвался Ребров, отнимая руку и берясь за бокал. – Со мной все так замечательно!.. Давай лучше выпьем за тебя.

    У нее была все та же теплая, ласковая ладонь, и когда проводила этой ладонью по его волосам, реальность растекалась, уплывала, точно скользил по течению на лодке с закрытыми глазами, или уходил в сновидения, тихо и неотвратимо…

    - Саша, я ведь не со зла… Так вышло, Саша…

    У нее вдруг сделались виноватыми глаза, и голос стал прежним, каким говорят молоденькие учительницы младших классов, тем самым голосом, какой запомнился ему с их первой встречи.

    - Правда, все хорошо, Лена. Давай выпьем!

    Они выпили по глотку, и жена, порывшись в сумочке, достала дорогой футляр красного дерева, выщелкнула застежку и, ловко прихватив пальцами  вычурный, изящный мундштук, вправила в него сигарету.

    - Да, именно так! –не без вызова отозвалась на вопрошающий взгляд Реброва. – Представь себе, курю! А коньяк не люблю – примитивное пойло для ограниченного совка. 

    - Такого, как я? Зачем тогда пьешь со мной это совковое пойло?

    - Но ты ведь уже выпил, пока я пришла... А смешивать напитки – себе во вред. – Она закурила, и на Реброва пахнуло чем-то сладким, богемным. – Я, чтоб ты знал, предпочитаю абсент: обостряет ощущения, превращает вот такую серую, февральскую картинку в ясную, яркую, красочную. И вообще, есть суждение, что абсент и женщины изначально живут в душе каждого настоящего мужчины. А ты коньяк пьешь!

    - Пью. Не хочу, чтобы у меня в душе завелось что-нибудь подобное, –  улыбнулся Ребров и демонстративно отпил несколько глотков из бокала.

    - И – женщины?.. – помедлив, спросила жена, но как-то мимолетно, без видимого интереса, и сразу заторопилась, перешла к делу: – Я приготовила необходимые документы. Подпишешь, и делу конец. Чтобы – без судов, крючкотворства и волокиты. Как ты хотел…

    Она извлекла из сумочки тонкую пластиковую папку и через столик подала Реброву.

    - Где подписать? – спросил он, не заглядывая в бумаги, и когда Елена  указала – движением пальцев и глаз, быстрым росчерком подписал несколько листков и, вместе с папкой, возвратил жене.

    Взглядывая на Реброва исподлобья, – не то с насмешкой, не то с каким-то новым, досадливым интересом, – она собрала листки в стопку, постучала о столешницу, выравнивая края, и все это – с деланным равнодушием, вполне буднично и по-деловому. Но под конец все-таки не удержалась, спросила:     

    - Не хочешь читать? Там написано, что, кроме развода, я ни на что не претендую. Квартира, машина, все, что в доме, – остается тебе. Мне кажется, в наших обстоятельствах это честно и справедливо. Что это?

    Жена посмотрела на пакет, поданный ей Ребровым, но не взяла его в руки.

    - Деньги. Твоя доля за половину квартиры.

    Все так же глядя на пакет, она дрогнула бровью, как всегда делала это в порыве гнева, и поджала губы, собрала их в нитку, отчего выражение лица у нее стало надменным и злым.

    - Убери! Я думала, мы расстанемся друзьями…

    - Хорошо, расстанемся друзьями, – не без внутреннего сопротивления согласился Ребров, пряча в карман пакет с деньгами, и хотел было добавить: «Только дружба-то наша – в прошлом», – но сдержался, чтобы расставание не походило на мелодраму. – Я привез тебе одеяла.

    - Какие одеяла? – все еще вскидывая бровью, рассеянно спросила жена. – Ах, одеяла!..

    - Те самые, с вензелями.

    - Мне не нужны одеяла. Что мне с ними делать, с этими одеялами?

    - Будете укрываться от февральских холодов. Ведь этот твой Аласания, он – на «А», ты – на «Е». Адам и Ева! Значит, одеяла ваши.

    - Все так же плоско шутишь? – стекленея зрачками, покривилась жена, отвернулась и стала смотреть за окно, на укрытую в тумане набережную, на   свинцовую полосу прибоя, на чаек, бранящихся у обледенелого парапета. – Знаешь, отнеси-ка их на барахолку. Неподалеку есть маленький базарчик, типа блошиного рынка. Может быть, кто-то купит…

    - Как скажешь, так и сделаю. Заработаю напоследок.

    - Шут гороховый! – все так же глядя за окно, сказала Елена севшим, усталым голосом. – Адам и Ева… Наверное, они были несчастливы, когда Бог прогнал их из рая. Не надо было тебе – про одеяла…

    - Теперь будет укрываться кто-то другой, велика важность! Так часто в жизни бывает. Но ты права: не стоило везти их за столько километров, чтобы сдать на барахолку. Но тут уже ничего не поделаешь, – от ненужных вещей нужно вовремя избавляться. Как, впрочем, и от памяти: убрать фотографии, продать вещи, сменить жилье…

    - У тебя никого нет? Никто за этот год не появился? – вдруг обернулась и посмотрела в глаза Реброву жена, как всегда поступала, если хотела узнать правду. – Нет, ты – один. У тебя вид незанятого мужчины, которому спешить некуда. Заведи себе бабу, Ребров. Она тебе будет носки штопать.

    - Что? Носки? Ты штопала мне носки?

    - Это я так приговаривала, когда вертелась вокруг тебя и очень хотела замуж: «Нужно штопать носки! Нужно штопать носки!»

    - Уходи! – помертвело выдохнул Ребров, сжимая под столом кулаки. – Тебя Аласания ждет. Наверное, ходит где-то рядом, нарезает круги, в окна заглядывает.

    Жена откинулась на спинку стула, недоуменно всмотрелась, вскинула подбородок и, издав нервный, горловой смешок, принялась зашвыривать в сумочку бумаги, мундштук с футляром, перчатки.

    - А ты не меняешься, Ребров, – говорила она при этом, вскидывая бровь и поджимая тонкие губы. – Всегда был закрытым, как сундук. Упрямым был. А теперь – ну просто кремень! Так-таки ни о чем не жалеешь? Ни о чем не помнишь? Не надо тебе ничего?

    Едва сдерживаясь, Ребров выложил кулаки на стол. В эти минуты он ненавидел жену сильнее, чем когда либо, сильнее, чем в тот день, когда читал в опустевшей квартире ее записку: «Прости, если можешь…»   

    - Думала, приехал умолять вернуться? Если корабль срывается с якоря, он или разбивается о берег, или уходит в море. Я ушел в море, теперь дрейфую в свободном плаванье. Что не так? Еще одну Троянскую войну из-за тебя развязать?

    - Не надо – войну, Ребров. Но хотя бы спросить, как я здесь, ты мог? Все-таки – не чужие… Хотя бы для приличия поинтересоваться?.. Ладно, сказала глупость. Живи, как знаешь. Дрейфуй. Счастливо оставаться, Ребров! И, ради Бога, выбрось ты эти одеяла!

    Елена поднялась, надела пальто и пошла между столиками к выходу – с прямой спиной, неся сумочку на отлете и звякая подковками каблучков по плитке пола. В дверях она приостановилась, но не обернулась, не глянула напоследок – только дрогнула плечами, как если бы хотела отвязаться ото всего, что за ними осталось: от Реброва, от недопитого коньяка, от прошлой жизни, которая на время возвратилась к ней ненароком. Потом она исчезла, ушла куда-то туда, куда ему хода не было и никогда не будет…

    Выдерживая паузу, Ребров сидел неподвижно, опасаясь посмотреть за  окно, чтобы не видеть ее уходящую спину, не сорваться, не побежать следом.

    Затем он поднялся в номер, заперся и проспал до утра – не проспал даже, а провалился в зияющую пустоту, бесчувственную, без сновидений, – как и должен, вероятно, спать человек без прошлого.

    На рассвете он уехал, так и не побродив по набережной, хотя никогда ранее не бывал у моря зимой.

    Уже выехав за город и петляя по серпантину, Ребров вдруг вспомнил, что забыл в номере одеяла.

    «А ведь это правильно, что я их забыл, – подумал он, испытывая, тем не менее, необоримое желание повернуть обратно. – Очень даже правильно! Не надо мне этих одеял!»

    И он прибавил скорость, каждую секунду рискуя сорваться, полететь в преисподнюю с серпантина.

    А еще он вспоминал, как покупал эти проклятые одеяла, как нес их домой, укладывал на постели – вензелями кверху, чтобы жена сразу увидела и прочитала буквы, когда войдет в спальню. И как потом они не сомкнули до утра глаз под этими одеялами. Когда же передыхали, и она лежала головой у него на плече, шептал ей по памяти – словами из книги Бытия:

    - «И навел Господь Бог на человека крепкий сон; и, когда он уснул, взял  одно из ребр его, и закрыл то место плотию. – И создал Господь Бог из ребра, взятого у человека, жену, и привел ее к  человеку. – И сказал человек: вот, это кость от костей моих и плоть от плоти моей; она будет называться женою, ибо взята от мужа. – Потому оставит человек отца своего и мать свою и прилепится к жене  своей; и будет одна плоть. – И были оба наги, Адам и жена его, и не стыдились».